Место обитания

Маленькая ода воде, суше и всякой малой и большой живности

I

В юности я искренне считал, что морская стихия необори­ма, человек перед ее силой — маленькая пылинка, которую при сильном дуновении может унести куда угодно или бесследно проглотить в водной пучине. А Байкал для меня был самым боль­шим морем на свете. А как же иначе. Пусть существуют Вели­кий и Тихий океаны, но они где-то там, в невиданной дали, а наше море — вот оно, рядышком, я иду по его песчаному берегу, вижу в синей дымке слабенький очерк противоположного бере­га, а где Байкал кончается — это моему глазу и вовсе недоступно. А потом, приобщившись к рыбацкому делу, сначала на правах «мальчика на побегушках», на обязанности которого лежало сто­рожить ночью стан (хотя никто ничего не трогал), а утром но­сить наплавья и исполнять другую мелкую работу и потому иметь законное право усаживаться за стол, а в тринадцать или в четыр­надцать лет получить свой «пай»— стать уже полноправным чле­ном сетевой бригады, как у нас говорили, лодки. Тут-то и начи­наешь понимать со всей серьезностью, какое оно бывает, море: непослушное, буйно-властное, сколько силушки требует от че­ловека, а в особенности от такого, еще слабожильного, но жаждущего «выслужиться» перед бригадиром, чтобы услышать его похвалу: «Смотри-ка, наш Костенькин-то как с веслом управля­ется». А ты рад-радешенек вывернуться наизнанку, лишь бы показать себя с самой лучшей стороны, стараешься поглубже загрузить лапу весла в воду и так ее вертануть, чтобы взыграли возле нее бурунные круги. И от твоих усилий, именно твоих, лодка бы рванулась вперед, отпихивая от бортов сердитую вол­ну. Иногда за ночь ее вместе с сетью, к которой она привязыва­лась, сносило на пятнадцать-двадцать километров от стоянки. И нужно было грести навстречу сильному ветру. Ходу ее мешала разбушевавшаяся вода, свирепо заплескивавшаяся через борта — набои. И без конца оглядываешься на желанный берег, который так медленно приближается. И мечтательно думаешь о перемене ветра, чтобы поставить парус и освободиться от нудного занятия — грести. В голове бродила горячая мыслишка, скоро ли до Бай­кала дойдет, когда не только на катера, но и на рыбацкие лодки будут ставить моторы. И наступит вольготное существование.

Рыбацкую свою юность я закончил на гребовой лодке. Те­перь мне уже кажется нереальной та жизнь, каким-то длинным сном представляется. Даже чудесным и фантастическим, где прямо к плееу в тихую погоду на многие километры притыка­лось несметное число лодок. Горели костры. Пахло жареной и вареной рыбой. К рыбацкому столу приглашался каждый, кто оказывался на этом берегу по какой-то нужде. На дорожку пут­нику вручалось «на жаркое» несколько омулей. Щедрой и доб­рой была рыбацкая душа, несмотря на то, что в стране и в мире творились жестокости. И не обходили они стороной те поселе­ния, родом из которых были рыбаки. Неимоверными налогами давились подворья, у семей отбиралось последнее. И люди едва сводили концы с концами. Может быть, потому, кто уходил в рыбацкое дело, считал своим долгом одаривать безвозмездно старого и малого, и пришедшую на плес бедную, измученную невзгодами женщину с меной (туеском молока, банкой смета­ны, одним-двумя пучками лука и другой овощиной), сбережен­ной для такого торгового случая.

Немало моих родичей приняло в свое лоно наше море, зак­рыв их глаза навечно. Последняя, недавняя его жертва — мой родной брат Георгий, окончивший жизнь в морской купели, который в тринадцать лет стал уже заядлым рыбаком: не слиш­ком-то тогда берегли детей, хотя на словах как будто провозгла­шалось многое… Нужда гнала их браться за самое тяжелое. В какой бы дом байкальского прибрежья в те годы не вошел, везде на столе главной едой был омулек, представая в разных явствен-

ных видах перед домочадцами утром, днем и вечером. Вдоволь ели его и горожане, так как не выводился он с лотков «зеленого базара». Так нынешний рынок именовался прежде. Старожилы города хорошо помнят это рыбье изобилие. И, наверное, задают себе недоуменный вопрос: отчего его цены стали такими «куса­чими»? И какой был омулек-то: крупный, жирный, вкуснейший — с «душком», и без «душка» (пальчики оближешь). С карто­шечкой да черным хлебом его вкушать — одно объедение. Вот и я, бывший байкальский рыбак, заставляю себя всеми силами отвыкать от омуля, без которого еще никакая еда не являлась для меня настоящей едой, каждая моя клеточка проросла им, вместе с тюрей вошел он в меня, потому душа и тело просят по-прежнему: дай, дай нам этой рыбки! Но нынешнее и грядущее предостерегают меня, не обольщайся, что наступит что-то луч­шее, а скорее всего, грядет худшее, и некогда светлое око Сиби­ри — Байкал — станет огромным заурядным болотом. Пока все идет к тому. И остановиться в своем злосчастии мы не можем, вливая мертвящий яд ежечасно в него, загаживая и замусоривая эту водную чашу, устилая рыбьими кладбищами дно. И дожили до такого «всемогущества», что собственной человеческой ру­кой, то занижая, то завышая ее, превращаем в заурядный водо­ем. Лишь только кого-то заклинаем, чтобы стало ему сноснее жить. Не больше того. Как же я заблуждался, думая, что человек бессилен перед байкальской стихией. Да ведь она стерегла-то только наши оплошности, растерянность, страх, когда оказыва­ешься один на один с разгулявшейся природой. Теперь же мы сделались настолько всесильны, что способны сами создавать катаклизмы. И Байкал — одна из наших жертв.

Да, вижу я громко кричавших, бьющих в грудь — во множе­стве их ныне поразвелось. Порой сомневаюсь в искренности этих людей. Потому то иных видел на берегах байкальских не в луч­шем виде. Даже не выйдут из питейного закутка, чтобы взгля­нуть на закат или рассвет, послушать неровное дыхание моря. Им же некогда. Еще емкости не все опорожнены… Эти-то сразу голенькими предстают. Бог с ними, пусть надрывают голосовые связки. От их колокольного бреньчанья вреда не будет. Разве что загадят порожними бутылками берег — это, конечно, беда. И тут остается одно: научить громкоговорителей самих за собой убирать.

Горько и обидно, что к рядам истинных охранителей приро­ды Байкала пристраиваются корыстные люди. Им бы лишь в очередной раз куда-нибудь прогуляться, да обязательно за гра­ницу, не ближе. Потому наперед всех прокрикивают они что-нибудь «радикальное», создают эдакое и такое, которое потом почиет в бозе за ненадобностью. Но что им до того, что содеян­ное их руками превращается в прах и тлен. Они уже сидят на красном коне. Ходят в пророках. А на Байкал они смотрят в лучшем случае из окна вагона или автобуса, или с борта катера. И знание их о нем более книжное. Байкалу от этого не легче. Ему нужна помощь человеческая сейчас, в этот час, в эту мину­ту. Мутнеет его водное око, облетают, скукоживаются берего­вые лесные ресницы. Песок густо засевается стеклом. А мы все также неостановимо возглашаем: «Спасем и сохраним Байкал…». «Священное море в опасности…». И несть числа высоким сло­вам во имя блага вод его и берегов.

Воды Байкала и его берега нуждаются хотя бы в относитель­но маломальском покое. Они заслуживают того. Никто, ника­кой чиновник, каким бы рангом он был бы облечен, не вправе самовластно распоряжаться этим достоянием, направо и налево разбрасываться байкальскими землями. Они достояние всех лю­дей, а не денежных мешков, которые скупают берега для увесе­лительных заведений.

В последние годы наблюдается обвальное паломничество на Байкал. И с умыслом. Люди везут водку, чтобы обменять ее на рыбу. И сами на бережку не прочь побаловаться винцом. А там, где выпивка, там и поруха, запустение и деградация. Рыбаки от поколения к поколению спиваются. Тяжело смотреть на пьяных с шаткой походкой, грустно слушать их убогие речи, перемешанные матом. И что такое для семьи отец-выпивоха, сын-алкого­лик?

А машинизированный «дикий» туризм? Береговая полоса от бесконечных наездов обеспложивается. Костры разводятся где попало. Места стоянки машин не обозначены. Мусор там, му­сор тут. Загаживается лес. Скоро не останется ягодных мест. Гибнут они под колесами. Безбожно вырубаются кедрачи.

Задуматься есть над чем. Живая кровь Байкала — реки, одна за другой пересыхают. А они не только его водная подпитка, но и сами по себе несут благо и здоровье земле. Из более чем трех­сот речек и рек, впадающих в Байкал, потеряно уже более соро­ка. За голову можно схватиться: что делаем? когда остановимся?

Нагляделся я на то, как рубится российский лес. Не случай­но я так его называю. Это наше общее достояние, а не чья-то вотчина. И входить в него надо с оглядкой, осторожно. Тысячи и тысячи гектаров его загублено пожарами. Да и нынешнего руб­щика гложет одно: как можно больше и скорее взять леса. Ка­кой ценой — все равно. Разве хлипкий ручеек устоит перед этим вандализмом. И прячется он поглубже в недрах, не терпя разора. А из этих водных жилок слагаются речки и реки. Так откуда же взяться в них большой воде?!

Все-таки, думается, и местный народ должен свое слово ска­зать: что надо, чего не надо ему. Его предки осваивали этот край. Худо-бедно они приумножали его достояние. Сколько надо было, брали у тайги, землю облагораживали, приспособляя ее для сво­их нужд. И тайгу от себя не отдаляли. Шумела и колыхалась она рядышком. Колки, перелески, боры, хребты глядели прямо в окна. Этим людям и их потомкам здесь жить, рожать и умирать. И разве могут они быть немыми свидетелями того, что вершится вокруг них неправедного?

II

Не скажу, что море подходило к окнам нашего дома. Нуж­но было пройти заулок, пересечь улицу, чтобы оказаться на его берегу. Но для нас, легконогих, эти пятьсот метров являлись сущим пустяком. Вот оно вдруг зашипело, загудело, захлобыста-ло высокой, белесой волной. Это льды разошлись и рассыпа­лись. Летечко красное опять привалило: прочное, твердо повер­нутое на тепло. И мы летим со всех ног к морю, снявшему зимний панцирь, чтобы босиком побродить, пощупать ступня­ми еще не согревшуюся воду. Ух, какая же она холоднющая! Не только ноги, но и зубы от нее поднывают. Кое-где еще серебря­но взблескивают малюсенькими островками нерастаявшие льди­ны. Скоро и их доконает разогретое солнышко. Но что нам ло­мящая кости студь, когда вода сделалась свободной, когда на речке стоят просмоленные лодки, которые не сегодня-завтра выйдут на плесы. А сейчас, как у нас называют это занятие, рыбаки сшиваются. Пошло это от прежних времен, когда каж­дый хозяин вносил в общий артельный котел свой сетевой пай из нескольких концов /длина одной сети, примерно, метров двадцать пять/. И в предверии путины все концы связывались в общую сеть протяженностью в полторы-две тысячи метров. Бы­вало, начнешь ее из воды выбирать еще до зари, а кончаешь при солнышке. За вытягивание ее становились самые сильные и сно­ровистые. Требовались ловкость и навыки вытаскивать рыбу из ячеи. Увалень с этим делом не справится. И потому с ранних лет отцы и старшие браться натаскивали своих малых на промысле, беря на лето их с собой в лодки. Начинаешь сначала с карауль­щика балагана с разным имуществом на берегу, с носки наплавьев /должен успеть, прежде чем уложить в рядок наплав, смо­тать в петлю веревку длиной до пятнадцати саженей. Вот и но­сишься запаленно туда -сюда, туда-сюда/. Если ничем не прови­нишься, могут взять в море. Конечно, по бригадирскому позволению. Он в лодке строгий хозяин. Без его согласного кивка даже не бросишь знакомой тетке из твоей деревни омуля «на жаркое». Эта моральная непререкаемая власть бригадира держа­лась среди байкальских рыбаков довольно долго. Море как бы их выбирало — ловких, сильных, умеющих многое, знающих назубок байкальские мели и глуби. На седьмое небо улетаешь, когда вдруг бригадир попросит тебя помочь расплести сеть, за­путавшуюся в крепкий свив. Это значит, признал он твое суще­ствование, что не напрасно ешь пока еще незаработанный хлеб. Вот почему несказанно радуешься новой поре. И едва сунут тебе в руки школьный табель — торопишься на плес. От недоеда зим­не-весеннего обтянешься кожей до косточек. Ходишь формен­ным «шкилетом». На плесе отъедаешься на даровых харчах, где омуль во всяких видах ставится на стол без нормы.

Но пока ты еще идешь с котомочкой к обетованному месту. Когда минуешь мыс Облом, и перед глазами сплошными ряда­ми выстроятся сушела с сетью, начинаешь думать, к кому идти в лодку: к отцу или к брату? Ладно, к тому, решаешь, кто повстре­чается первым. И заживешь уже с этого времени новыми забота­ми: подфартило ли лодке, с хорошим ли уловом она пришла, не спутало ли сеть в узлы ветром? Доволен братом, что его переса­дили из вторых гребей в первые. Главная силовая нагрузка пада­ет теперь на него с напарником. Мужик он полный, хотя на три года постарше меня. В подростковом возрасте брат пошел в ры­баки. И прожигает сознание мыслишка: эх, самому бы этак го­дика через три, скажем, сесть в носов»ш греби, другой думы важ­нее этой у тебя нет. Как ждал я то времечко! И пришло, прива­лило оно. Быстро война из хлебоедов выделывала работников. Три года до службы отбоярил я на плесах. Призыв во флот раз­лучил меня с морем.

Вот почему не могу и теперь существовать долго без него, приезжая на родные берега для работы, месяцами живу в своем домике. Пью байкальскую воду, вкус которой меняется день ото дня. И не в лучшую сторону. Горько, печально! Меняется пейзаж! Вот и лес отошел, отступил от Оймура. В детстве из своего двора по вечерам я слышал вой волков. Жутковато стано­вилось от него. Березняковые колки-то подходили почти к са­мым огородам. Побежишь утром в ягодный лесок, а к обеду воз­вращаешься с полным туеском голубики. Я тогда думал, слу­шая звериные плачи /по ком они выли, не свою ли будущую судьбу оплакивали?/, что не дай бог в это время оказаться там, в темном ельнике. А сейчас мои страхи вовсе о другом: насколько еще дальше отойдет лес от моего Оймура завтра, послезавтра?

Волков тех и в помине нет. Исчезла лиственная роща на бугре, исчезли ельники, что подходили к Лесной улице. Пропало глу­хариное токовище, куда я приходил любоваться на «древних» птиц, на их колдовство в сумерках смотреть. Словно черные де­моны, прохаживались они, топорща перья в любовном экстазе. Жили мы бедно. А чтобы бежать с ружьем и отстреливать на мясо этот «дар» природы, такой удачи не было. Казалось, что обитатели токовища имели такое же право на свое существова­ние, как и все остальные. В те годы я не числил себя учеником в классе природы. Я жил той же жизнью, как и все люди нашей деревни. А ныне это прежнее выглядит для меня самым мудрым уроком, в который я беспрестанно вслушиваюсь, оборачиваясь памятью в то время. Что сидело тогда в людях, какое такое ду­шевное веление, которое уберегало их от охотничьего азарта? Отсутствие жадности? Хватательных инстинктов? Не буду га­дать, не знаю я этого, хотя были всякие люди. И я благодарен им, теперь уже ушедшим из жизни, что вот таким отношением к родной природе они в нас что-то рождали, пусть не благостное, но осторожно-доверительное к сущему. С каких далей привози­лась сухостоина в ограды на дрова, хотя поблизости стояли ли­ственницы! Ну, на что нам было выковыривать из земли огром­ные пни, когда можно было несколькими замахами топора сва­лить любое дерево поблизости? Адский, тяжелый труд! И уж вовсе не детский. Никто нас не уговаривал, сами шли. Вагами вывора­чивали пни. Десять потов прольешь, пока их раскоолешь. «Ка­кие же вы были глупые, по какому темечку вас ударило? — мо­жет сказать кто-то из нынешних юных. — Рядом лес, в вы?..». Нет, не являть миру свою неразумность, а все-таки для чего-то иного в себе я выдирал из твердой, слежалой земли лиственнич­ные пни, если рядом существовали березняковые и елевые пере­лески, а чуть подальше осинники и прочее лесное братство — бери из него сколько угодно на свою нужду. Объезжали. Зачем? Не спасали мы тем самым себя? Только бы не забыть эти уроки. Чем иным я отплачу своему морю?

Константин Карнышев