Русский дуб

(Памяти Павла Яковлевича Тугарина)

Мне нужно было встретиться с бригадиром-агрономом совхозного сада и получить разрешение собирать малину. На одной из тропинок, которая шла между плантациями, почти нос к носу столкнулся с Павлом Яковлевичем. Я сначала подумал, что он тоже пришел сюда за ягодами, хотя у многих в деревне сейчас свои сады.

—  Сторожую тут я,— объявил он мне, предвидя, наверное, мои распросы о нем. — Болезнь сюда загнала.

— Я подивился этому. До сих пор как будто знал его крепким и сильным человеком.

— Ты же всегда был такой…— Я даже не сразу подыскал нуж­ное слово. — Ну прямо дуб… Сибирский дуб…

— Был, да сплыл. Она не смотрит, такой или не такой ты. Как ни говори, по нашей жизни война прошлась. Сам знаешь, какие она зарубины оставляет.

А мне казалось, что он создан на века. И должности у него в жизни были самые тягловые — рядовой солдат и рядовой кресть­янин, без коих ни одну войну не выиграешь, хлеб не вырастишь.

Невысокий, весь какой-то литой, с резкими бровями на смуг­лом лице, он словно самой природой был создан для такого не­легкого и неустанного трудничества. С виду грозный, с громо­вым голосом, он и пальцем никого не тронул. Кажется, даже всегда стыдился этой своей необыкновенной силы. Если кто-то приглашал его побороться, смущенно отмахивался: куда мне с тобой… не совладаю… Может быть, не было у него охоты ко всяким забавам? Или считал, что если он наделен чем-то осо­бым, так лучше постараться применить это в самом нужном и необходимом — в деле?

И когда я однажды увидел его страдающим, то не поверил: он ли это? Павел ли Яковлевич лежал на земле, беспомощно

раскинув руки. Он упал с лошади и сломал ногу. Но к вечеру уже ходил на костылях по улице. Громко смеялся над своей не­удачей.

Через неделю отбросил костыли, а через месяц ушел на служ­бу и вскоре уехал на фронт. Вернувшись домой, опять вошел в наши деревенские заботы с такой истовостью, словно за годы войны до невозможности наголодался по крестьянской работе. Где потяжелее: лес валить, постройки разные рубить, землю ко­пать — там Павел Яковлевич.

И себе он поставил дом на загляденье на главной улице. Вы­сокий и видный, с большими окнами и резными наличниками.

Теперь вот сторож. Пасека в садовом лесочке.

— Медком лечусь… Да еще водой…

— Какой водой?

— А езжу за ней к ручью. Богатая вода — чистая, холодная. Горло обжигает. И легчает мне от нее.

— И служба теперь спокойная у тебя, быстро поправишься.

—  Спокойная? Скажешь тоже. Лезут, пакостят. На даровое тянет кое-кого. Ловлю, стращаю голосом. Сам знаешь, какой он у меня. Ночь всю на ногах, бывает, топчусь.

— А почему сейчас не спишь?

— Днем у меня не получается. Не привык. Всегда работал — и вдруг спать. Не зашьешь же глаза.

Раз человек о деле так печется, значит не болезнь на первом месте у него стоит, думал я. Не подмять ей под себя такого чело­века.

Не верилось до тех пор, когда мои родичи, рассказывая мне о деревенском житье-бытье, как ножом по живому резанули, ог­лоушили известием:

— А еще Павла Яковлевича похоронили… Упал сибирский дуб… Русский дуб свалился…

Константин Карнышев