Дорога длиною в жизнь

Еду, еду!.. Впервые так далеко. В Кудару… За двадцать кило­метров от нашей деревни… Что увижу? А вдруг там земля кон­чается? Говорят, она круглая. А глаза? Неужели они врут? Куда ни повернешь их, везде земля кажется плоской, как доска. На море поглядишь — ровное-преровное оно. Иначе бы вода из него вылилась… Многого не знаю. Путаются мысли. Умишко-то еще слабенький.

Вот ворота. Возле них вертится мальчонка. Быстро и навычно растворяет это скрипучее сооружение-заграждение. Проси­тельно смотрит на телегу. Рысцой сопровождает нас. Отец ша-рится в карманах. На дорогу падает пятак. Караульщик гребанул ладонью по земле, зажимает его в кулаке. Жалко мне пятака. Мы-то разорились, а он разбогател. Побежит сейчас в лавку-магазин за лампасейками. Вложит их за обе щеки и будет наса­сывать. А мне когда отломится удача? Годом да родом заимеешь конфету-то. Во рту тогда праздник. С наслаждением катаешь языком сладкую милость. По лицу разливается счастье. А за что этому достался пятак? Чего такого он сделал — открыл ворота. Только и всего. А свои я не растворяю? Многое другое не де­лаю? И кто-нибудь одарил меня сладостью. Ворот в нашей де­ревне двое. В самом конце ее они находились. Неказистые, из жердей. Вечно возле них толкалась мелкота. Человек на телеге сам бы с ними справился. Лишний раз тело размять плохо, что ли. Кости застаиваются, когда сиднем сидишь на тележной ска­мейке. Нет, присудыркивают. А почему? Чтобы разживиться.

В заулках ставились заоры-прясла. Да к тому же еще сеноко­сы всей деревенской общиной огораживались, чтобы в хлеба не залазил скот, траву не вытаптывал. Есть для этого выпасы. Бе­регли ее под сенцо. Зимушка-зима спросит. Вот и лишняя нога не ступала, куда не надо.

Выезжал и раньше я из деревни, только на поле. На сев, на жнитву. Не работником, конечно. Это придет попозже, Но суч­ки собирал на опушке. Подкладывл их потом в огонь. Отцу с матерью не до того. Всякого заделья полно у них.

А тут-то какая дальняя дорога. И как будто отец собирается в Кударе заехать в лавку, присмотреть для меня ботиночки. Пер­вый раз в четырехлетье свое получу такую обнову, буду их но­сить. Да получится ли с куплей… Прежде отец шил мне барет­ки. Брался для этого верх изношенных в подошве ботинок, которые уже давно «просили есть»: дыра на дыру налезала. И братья постарше больше не надевали их. Отец сучил дратву и готовил из нее постегонки. Для крепости натирал самодельные шпагатины варом. Вечными они получались.

Вот на этот верх и нашивались подошвы из кожи, осоюзива-лись они в носках и в пятках. Потом вручались мне. Форси, наслаждайся новым великолепием на ногах. Хотя, какие они новые. Наполовину изношенные. В ичигах жарко, для зимы они. А в баретках ноги совсем легкими становились. И сейчас они на моих ногах. Подошвы истоньшились, побелели. Поджидай протертость. Может, теперь наряжусь в ботиночки? Карька то прибавит шаг, то переступает еле-еле, с ленцой. У дороги как будто нет конца. По бокам возле колес рекой текут хлеба, чуть поодаль превращаясь в колышущееся под ветром море. Сердце мое торопится, готово выскочить из грудных теснин и побежать впереди телеги к вожделенному селению с магазином. Лежало оно в низине. Его хорошо было видно с горушки. На спуске какой-то силой Карьку подтолкнуло, и он со всей мочи понес нас вдоль улицы, поднимая пыль. Телега качалась, подскакива­ла на ухабах. Лавка стояла наособицу. Мы поднялись на высо­кое крыльцо. Дверь была открыта настежь. За ней по другую сторону прилавка стоял высокий продавец — все у него было длинным: нос, зауженный вверху, возле волос — лоб, подборо­док тоже колышком торчал. Мне показалось, что и глаза у про­давца настолько вытянулись вперед, что почти касались бро­вей. Цветными валами по полкам не лежали, а куда-то плыли тюки ситца. Душа замлела от разноцветья, от красочной их ряби. Глазам аж было больно. Ситцы, ситцы… Но что могло больше-то всего привораживать четырехлетнего мальца — конечно же, ботиночки. Это они долго дожидались меня, приткнувшись ма­люсенькими лодочками к стене. Мало разве везде ребятни. А они вот, никуда не делись. Взор совсем приклеился к ним. И они на меня смотрели неглубокими провалинами дна, куда я всуну скоро разношенные ступни. Но отец почему-то заглядел­ся на ситцы. А как обзарится на них? Тогда прощай моя обнова. Рука его с выпряпленным пальцем тянется к одному из тюков.

«А ботиночки?..» — хочется мне воскликнуть. В глазах круги, радуги. Продавец кидает на прилавок один из тюков. Отец щу­пает материю и говорит:

— В другой раз… А вот ботинки давай… Да не эти, а вот те, маленькие,— поправляет отец продавца.

Я дрожливо примеряю их. Притопываю. Жмут… Хоть про­пади пропадом — жмут. Лишь бы никто не видел моих страда­ний. Отец спрашивает взглядом: ну как? Если скажу, что тес­ные, тогда прощайте ботиночки. А когда соберутся отец или

Константин Карнышев